Рывок локтем. Катя боролась – впивалась ногтями в непослушные Глебовы руки, раздерала кожу чуть ли не до крови, кусала поверхность ладони, рычала – тихо, глухо, но свирепо. Он толкнул её на красную плоть земли, сам навалился сверху. Ладонь соскользнула с Катиных губ. Раздался истерический крик.
И только в процессе Глеб Рудольфович заметил насколько красным, отекшим от слез и умилительно-жалким было лицо девочки. Задыхающаяся, давящаяся хуем, грубо проталкиваемым им в горло – эдакая де Садовская Жюстина. Катя плакала. Даже не плакала – рыдала навзрыд. Слёзы скапливались у неё во рту. Влажно.
Внезапно он ощутил касание чего-то твёрдого у основания его члена. Как только он понял к чему идет дело, было уже поздно. Электрическим током по нему прошлась резкая резкая и безобразно острая боль, и стоило Глебу попытаться вынуть его из катиного рта, как она сжала зубы ещё сильнее.
— Падла... – процедил Глеб, совершая возвратные движения тазом.
Катя ослабила хватку. Мужчина, тяжело дыша, откатился от неё и сел на землю. Он чувствовал себя опустошенным, но в то же время возбужденным – разжигала его и эта пустота, и слабость девочки, и своя невозможность перед ней устоять.
— Ты мразь, Глеб. – прошептала она, — Мудень сраный.
— А какая разница? Всё равно конец близок. – он схватил ее за волосы и притянул к себе, затем повернул лицом к столбу, прижав к нему своим телом. Затем одним движением порвал дёшевое, колкое кружево её трусов. Катя закричала, но Глеб, не обращая внимания, грубо вошел в нее. Внутри было тесно, тепло, сухо.Он чувствовал, как она напряглась, как её тельце содрогается от страха и боли, но это только возбуждало его еще больше. Он хотел, чтобы она запомнила этот момент на всё оставшееся время жизни, каким бы мизерным оно не было. Хотел, чтобы поняла, кто здесь хозяин. И что самое важное – и сам желал это понять.
— Я твой господин. – произнес он с придыханием, — Не похуй ли – мразь твой господин или нет? Если у него власть, значит он автоматически лучше... ты что-то говоришь, сучка? Я слушаю.
Она молчала.
— Катюша... Катюша, говори.
Он не мог остановиться. Уже не мог.
— Мы гниём... Но не умираем! – его захлестнуло новой волной удовольствия. Удовольствия чистого и светлого, как последний день весны, лучистого, как морозная речная вода, праведного, как что-то такое, что-то неизвестное людскому глазу и именно поэтому завораживающее то взалкавшее неизвестно чего "ничто" внутри. Шелохнулась портьера, и ему, восторженному зрителю, открылся тайный вид на гору Фудзи. Из тумана выплыла белоснежная, сияющая лысиной монаха вершина. Вершина Фудзи совсем не то, что думаешь о ней в детстве. Это не волшебный солнечный мир, где среди огромных стеблей травы сидят кузнечики и улыбаются улитки. На вершине Фудзи темно и холодно, одиноко и пустынно. Но именно этот жестокий холод, а точнее, возможность поглядеть на него хоть глазком, показался Глебу наивысшим удовольствием.

По окончании десятисекундной экскурсии он был выброшен на обочину жизни. Катя продолжала рыдать – в рваной одежде, вымазанная малафьёй, слюной и слезами. При виде этого создания, девушки, субъекта, объекта – названия не имели никакого значения – он почувствовал как что-то тяжёлое, что-то ужасно тяжёлое и горькое на вкус оседает у него в лёгких. Будто всё то знойное удовольствие собралось в один осмиевый комок, изнутри давящий на его внутренние органы.
— Катюша, прости. – опустив глаза, сказал он, — Это был... это был наглядный пример.
— Пример чего? – слабым, дрожащим голосом спросила девочка, — Пидор ебаный, сука. Ненавижу!
— Смерти Гитлера.
Катя непонимающе зыркнула на него. Вытерла чёрные от растекшейся подводки слёзы с глаз.
— Ну как обьяснить-то? Ты – Гитлер. А я – Ева Браун. – его тон намекал о том, что он сам не понимает своих же слов, — Улитка и гора, серп и молот.
Катя снова разрыдалась.
— Не плачь. – что-то ёкнуло в груди.
— Да не плачу я! – тихо огрызнулась Катька, — Не плачу. – она отвернулась от Глеба, — И ты так и не рассказал...
— Что?
— Кто убил... ну...
— Адольфа? – Глеб сжал кулаки до побеления костяшек. — Его мог убить только другой Адольф.